Форумы inFrance  - Франция по-русски
Вернуться   Форумы inFrance - Франция по-русски > Наш дом культуры и отдыха > Литературный салон

        Ответ        
 
Опции темы Опции просмотра
  #1
Старое 18.02.2007, 12:28
Модератор
 
Аватара для bluesman
 
Дата рег-ции: 02.01.2002
Откуда: Moscow, Russia
Сообщения: 4.096
"Чистый понедельник". Воспоминание о вечности...

Именно сегодня хочется вспомнить один из самых глубоких, красивых, пронзительных и таинственных рассказов в русской литературе - рассказ Ивана Бунина "Чистый понедельник"... жемчужину его творчества.

Сегодня Прощенное воскресенье. А завтра - Чистый понедельник, начало поста, очищение и время для того, чтобы задуматься...

Любовь земная и небесная, соединяющая души на расстоянии...
Одновременно и воспоминание, и будущее...
Счастье и грусть...
Сегодняшний день, и... взгляд в вечность...

"Благодарю Бога за то, что дал мне написать "Чистый понедельник"..." И.Бунин


Чистый понедельник


Темнел московский серый зимний день, холодно зажигался газ в фонарях, тепло освещались витрины магазинов — и разгоралась вечерняя, освобождающаяся от дневных дел московская жизнь: гуще и бодрей неслись извозчичьи санки, тяжелей гремели переполненные, ныряющие трамваи, — в сумраке уже видно было, как с шипением сыпались с проводов зеленые звезды, — оживленнее спешили по снежным тротуарам мутно чернеющие прохожие… Каждый вечер мчал меня в этот час на вытягивающемся рысаке мой кучер — от Красных ворот к храму Христа Спасителя: она жила против него; каждый вечер я возил ее обедать в «Прагу», в «Эрмитаж», в «Метрополь», после обеда в театры, на концерты, а там к «Яру», в «Стрельну»… Чем все это должно кончиться, я не знал и старался не думать, не додумывать: было бесполезно — так же, как и говорить с ней об этом: она раз навсегда отвела разговоры о нашем будущем; она была загадочна, непонятна для меня, странны были и наши с ней отношения, — совсем близки мы все еще не были; и все это без конца держало меня в неразрешающемся напряжении, в мучительном ожидании — и вместе с тем был я несказанно счастлив каждым часом, проведенным возле нее.
Она зачем–то училась на курсах, довольно редко посещала их, но посещала. Я как–то спросил: «Зачем?» Она пожала плечом: «А зачем все делается на свете? Разве мы понимаем что–нибудь в наших поступках? Кроме того, меня интересует история…» Жила она одна, — вдовый отец ее, просвещенный человек знатного купеческого рода, жил на покое в Твери, что–то, как все такие купцы, собирал. В доме против храма Спасителя она снимала ради вида на Москву угловую квартиру на пятом этаже, всего две комнаты, но просторные и хорошо обставленные. В первой много места занимал широкий турецкий диван, стояло дорогое пианино, на котором она все разучивала медленное, сомнамбулически прекрасное начало «Лунной сонаты», — только одно начало, — на пианино и на подзеркальнике цвели в граненых вазах нарядные цветы, — по моему приказу ей доставляли каждую субботу свежие, — и когда я приезжал к ней в субботний вечер, она, лежа на диване, над которым зачем–то висел портрет босого Толстого, не спеша протягивала мне для поцелуя руку и рассеянно говорила: «Спасибо за цветы…» Я привозил ей коробки шоколаду, новые книги — Гофмансталя, Шницлера, Тетмайера, Пшибышевского, — и получал все то же «спасибо» и протянутую теплую руку, иногда приказание сесть возле дивана, не снимая пальто. «Непонятно, почему, — говорила она в раздумье, гладя мой бобровый воротник, — но, кажется, ничего не может быть лучше запаха зимнего воздуха, с которым входишь со двора в комнату…» Похоже было на то, что ей ничто не нужно: ни цветы, ни книги, ни обеды, ни театры, ни ужины за городом, хотя все–таки цветы были у нее любимые и нелюбимые, все книги, какие я ей привозил, она всегда прочитывала, шоколаду съедала за день целую коробку, за обедами и ужинами ела не меньше меня, любила расстегаи с налимьей ухой, розовых рябчиков в крепко прожаренной сметане, иногда говорила: «Не понимаю, как это не надоест людям всю жизнь, каждый день обедать, ужинать», — но сама и обедала и ужинала с московским пониманием дела. Явной слабостью ее была только хорошая одежда, бархат, шелка, дорогой мех…

Мы оба были богаты, здоровы, молоды и настолько хороши собой, что в ресторанах, на концертах нас провожали взглядами. Я, будучи родом из Пензенской губернии, был в ту пору красив почему–то южной, горячей красотой, был даже «неприлично красив», как сказал мне однажды один знаменитый актер, чудовищно толстый человек, великий обжора и умница. «Черт вас знает, кто вы, сицилианец какой–то», — сказал он сонно; и характер был у меня южный, живой, постоянно готовый к счастливой улыбке, к доброй шутке. А у нее красота была какая–то индийская, персидская: смугло–янтарное лицо, великолепные и несколько зловещие в своей густой черноте волосы, мягко блестящие, как черный соболий мех, брови, черные, как бархатный уголь, глаза; пленительный бархатисто–пунцовыми губами рот оттенен был темным пушком; выезжая, она чаще всего надевала гранатовое бархатное платье и такие же туфли с золотыми застежками (а на курсы ходила скромной курсисткой, завтракала за тридцать копеек в вегетарианской столовой на Арбате); и насколько я был склонен к болтливости, к простосердечной веселости, настолько она была чаще всего молчалива: все что–то думала, все как будто во что–то мысленно вникала; лежа на диване с книгой в руках, часто опускала ее и вопросительно глядела перед собой: я это видел, заезжая иногда к ней и днем, потому что каждый месяц она дня три–четыре совсем не выходила и не выезжала из дому, лежала и читала, заставляя и меня сесть в кресло возле дивана и молча читать.

— Вы ужасно болтливы и непоседливы, — говорила она, — дайте мне дочитать главу…

— Если бы я не был болтлив и непоседлив, я никогда, может быть, не узнал бы вас, — отвечал я, напоминая ей этим наше знакомство: как–то в декабре, попав в Художественный кружок на лекцию Андрея Белого, который пел ее, бегая и танцуя на эстраде, я так вертелся и хохотал, что она, случайно оказавшаяся в кресле рядом со мной и сперва с некоторым недоумением смотревшая на меня, тоже наконец рассмеялась, и я тотчас весело обратился к ней.

— Все так, — говорила она, — но все–таки помолчите немного, почитайте что–нибудь, покурите…

— Не могу я молчать! Не представляете вы себе всю силу моей любви к вам! Не любите вы меня!

— Представляю. А что до моей любви, то вы хорошо знаете, что, кроме отца и вас, у меня никого нет на свете. Во всяком случае вы у меня первый и последний. Вам этого мало? Но довольно об этом. Читать при вас нельзя, давайте чай пить…

И я вставал, кипятил воду в электрическом чайнике на столике за отвалом дивана, брал из ореховой горки, стоявшей в углу за столиком, чашки, блюдечки, говоря что придет в голову:

— Вы дочитали «Огненного ангела»?

— Досмотрела. До того высокопарно, что совестно читать.

— А отчего вы вчера вдруг ушли с концерта Шаляпина?

— Не в меру разудал был. И потом желтоволосую Русь я вообще не люблю.

— Все–то вам не нравится!

— Да, многое…

«Странная любовь!» — думал я и, пока закипала вода, стоял, смотрел в окна. В комнате пахло цветами, и она соединялась для меня с их запахом; за одним окном низко лежала вдали огромная картина заречной снежно–сизой Москвы; в другое, левее, была видна часть Кремля, напротив, как–то не в меру близко, белела слишком новая громада Христа Спасителя, в золотом куполе которого синеватыми пятнами отражались галки, вечно вившиеся вокруг него… «Странный город! — говорил я себе, думая об Охотном ряде, об Иверской, о Василии Блаженном. — Василий Блаженный — и Спас–на–Бору, итальянские соборы — и что–то киргизское в остриях башен на кремлевских стенах…»

Приезжая в сумерки, я иногда заставал ее на диване только в одном шелковом архалуке, отороченном соболем, — наследство моей астраханской бабушки, сказала она, — сидел возле нее в полутьме, не зажигая огня, и целовал ее руки, ноги, изумительное в своей гладкости тело… И она ничему не противилась, но все молча. Я поминутно искал ее жаркие губы — она давала их, дыша уже порывисто, но все молча. Когда же чувствовала, что я больше не в силах владеть собой, отстраняла меня, садилась и, не повышая голоса, просила зажечь свет, потом уходила в спальню. Я зажигал, садился на вертящийся табуретик возле пианино и постепенно приходил в себя, остывал от горячего дурмана. Через четверть часа она выходила из спальни одетая, готовая к выезду, спокойная и простая, точно ничего и не было перед этим:

— Куда нынче? В «Метрополь», может быть?

И опять весь вечер мы говорили о чем–нибудь постороннем. Вскоре после нашего сближения она сказала мне, когда я заговорил о браке:

— Нет, в жены я не гожусь. Не гожусь, не гожусь…

Это меня не обезнадежило. «Там видно будет!» — сказал я себе в надежде на перемену ее решения со временем и больше не заговаривал о браке. Наша неполная близость казалась мне иногда невыносимой, но и тут — что оставалось мне, кроме надежды на время? Однажды, сидя возле нее в этой вечерней темноте и тишине, я схватился за голову:

— Нет, это выше моих сил! И зачем, почему надо так жестоко мучить меня и себя!

Она промолчала.

— Да, все–таки это не любовь, не любовь…

Она ровно отозвалась из темноты:

— Может быть. Кто же знает, что такое любовь?

— Я, я знаю! — воскликнул я. — И буду ждать, когда и вы узнаете, что такое любовь, счастье!

— Счастье, счастье… «Счастье наше, дружок, как вода в бредне: тянешь — надулось, а вытащишь — ничего нету».

— Это что?

— Это так Платон Каратаев говорил Пьеру.

Я махнул рукой:

— Ах, Бог с ней, с этой восточной мудростью!

И опять весь вечер говорил только о постороннем — о новой постановке Художественного театра, о новом рассказе Андреева… С меня опять было довольно и того, что вот я сперва тесно сижу с ней в летящих и раскатывающихся санках, держа ее в гладком мехе шубки, потом вхожу с ней в людную залу ресторана под марш из «Аиды», ем и пью рядом с ней, слышу ее медленный голос, гляжу на губы, которые целовал час тому назад, — да, целовал, говорил я себе, с восторженной благодарностью глядя на них, на темный пушок над ними, на гранатовый бархат платья, на скат плеч и овал грудей, обоняя какой–то слегка пряный залах ее волос, думая: «Москва, Астрахань, Персия, Индия!» В ресторанах за городом, к концу ужина, когда все шумней становилось кругом в табачном дыму, она, тоже куря и хмелея, вела меня иногда в отдельный кабинет, просила позвать цыган, и они входили нарочито шумно, развязно: впереди хора, с гитарой на голубой ленте через плечо, старый цыган в казакине с галунами, с сизой мордой утопленника, с голой, как чугунный шар, головой, за ним цыганка–запевало с низким лбом под дегтярной челкой… Она слушала песни с томной, странной усмешкой… В три, в четыре часа ночи я отвозил ее домой, на подъезде, закрывая от счастья глаза, целовал мокрый мех ее воротника и в каком–то восторженном отчаянии летел к Красным воротам. И завтра и послезавтра будет все то же, думал я, — все та же мука и все то же счастье… Ну что ж — все–таки счастье, великое счастье!

Так прошел январь, февраль, пришла и прошла масленица. В Прощеное воскресенье она приказала мне приехать к ней в пятом часу вечера. Я приехал, и она встретила меня уже одетая, в короткой каракулевой шубке, в каракулевой шляпке, в черных фетровых ботиках.

— Все черное! — сказал я, входя, как всегда, радостно.

Глаза ее были ласковы и тихи.

— Ведь завтра уже Чистый понедельник, — ответила она, вынув из каракулевой муфты и давая мне руку в черной лайковой перчатке. — «Господи владыко живота моего…» Хотите поехать в Новодевичий монастырь?

Я удивился, но поспешил сказать:

— Хочу!

— Что ж все кабаки да кабаки, — прибавила она. — Вот вчера утром я была на Рогожском кладбище…

Я удивился еще больше:

— На кладбище? Зачем? Это знаменитое раскольничье?

— Да, раскольничье. Допетровская Русь! Хоронили архиепископа. И вот представьте себе: гроб — дубовая колода, как в древности, золотая парча будто кованая, лик усопшего закрыт белым «воздухом», шитым крупной черной вязью — красота и ужас. А у гроба диаконы с рипидами и трикириями…

— Откуда вы это знаете? Рипиды, трикирии!

— Это вы меня не знаете.

— Не знал, что вы так религиозны.

— Это не религиозность. Я не знаю что… Но я, например, часто хожу по утрам или по вечерам, когда вы не таскаете меня по ресторанам, в кремлевские соборы, а вы даже и не подозреваете этого… Так вот: диаконы — да какие! Пересвет и Ослябя! И на двух клиросах два хора, тоже все Пересветы: высокие, могучие, в длинных черных кафтанах, поют, перекликаясь, — то один хор, то другой, — и все в унисон и не по нотам, а по «крюкам». А могила была внутри выложена блестящими еловыми ветвями, а на дворе мороз, солнце, слепит снег… Да нет, вы этого не понимаете! Идем…

Вечер был мирный, солнечный, с инеем на деревьях; на кирпично–кровавых стенах монастыря болтали в тишине галки, похожие на монашенок, куранты то и дело тонко и грустно играли на колокольне. Скрипя в тишине по снегу, мы вошли в ворота, пошли по снежным дорожкам по кладбищу, — солнце только что село, еще совсем было светло, дивно рисовались на золотой эмали заката серым кораллом сучья в инее, и таинственно теплились вокруг нас спокойными, грустными огоньками неугасимые лампадки, рассеянные над могилами. Я шел за ней, с умилением глядел на ее маленький след, на звездочки, которые оставляли на снегу новые черные ботики — она вдруг обернулась, почувствовав это:

— Правда, как вы меня любите! — сказала она с тихим недоумением, покачав головой.

Мы постояли возле могил Эртеля, Чехова. Держа руки в опущенной муфте, она долго глядела на чеховский могильный памятник, потом пожала плечом:

— Какая противная смесь сусального русского стиля и Художественного театра!

Стало темнеть, морозило, мы медленно вышли из ворот, возле которых покорно сидел на козлах мой Федор.

— Поездим еще немножко, — сказала она, — потом поедем есть последние блины к Егорову… Только не шибко, Федор, — правда?

— Слушаю–с.

— Где–то на Ордынке есть дом, где жил Грибоедов. Поедем его искать…

И мы зачем–то поехали на Ордынку, долго ездили по каким–то переулкам в садах, были в Грибосдовском переулке; но кто ж мог указать нам, в каком доме жил Грибоедов, — прохожих не было ни души, да и кому из них мог быть нужен Грибоедов? Уже давно стемнело, розовели за деревьями в инее освещенные окна…

— Тут есть еще Марфо–Мариинская обитель, — сказала она.

Я засмеялся:

— Опять в обитель?

— Нет, это я так…

В нижнем этаже в трактире Егорова в Охотном ряду было полно лохматыми, толсто одетыми извозчиками, резавшими стопки блинов, залитых сверх меры маслом и сметаной, было парно, как в бане. В верхних комнатах, тоже очень теплых, с низкими потолками, старозаветные купцы запивали огненные блины с зернистой икрой замороженным шампанским. Мы прошли во вторую комнату, где в углу, перед черной доской иконы Богородицы Троеручицы, горела лампадка, сели за длинный стол на черный кожаный диван… Пушок на ее верхней губе был в инее, янтарь щек слегка розовел, чернота райка совсем слилась с зрачком, — я не мог отвести восторженных глаз от ее лица. А она говорила, вынимая платочек из душистой муфты:

— Хорошо! Внизу дикие мужики, а тут блины с шампанским и Богородица Троеручица. Три руки! Ведь это Индия! Вы — барин, вы не можете понимать так, как я, всю эту Москву.

— Могу, могу! — отвечал я. — И давайте закажем обед силен!

— Как это «силен»?

— Это значит — сильный. Как же вы не знаете? «Рече Гюрги…»

— Как хорошо! Гюрги!

— Да, князь Юрий Долгорукий. «Рече Гюрги ко Святославу, князю Северскому: «Приди ко мне, брате, в Москову» и повеле устроить обед силен».

— Как хорошо. И вот только в каких–нибудь северных монастырях осталась теперь эта Русь. Да еще в церковных песнопениях. Недавно я ходила в Зачатьевский монастырь — вы представить себе не можете, до чего дивно поют там стихиры! А в Чудовом еще лучше. Я прошлый год все ходила туда на Страстной. Ах, как было хорошо! Везде лужи, воздух уж мягкий, на душе как–то нежно, грустно и все время это чувство родины, ее старины… Все двери в соборе открыты, весь день входит и выходит простой народ, весь день службы… Ох, уйду я куда–нибудь в монастырь, в какой–нибудь самый глухой, вологодский, вятский!

Я хотел сказать, что тогда и я уйду или зарежу кого–нибудь, чтобы меня загнали на Сахалин, закурил, забывшись от волнения, но подошел половой в белых штанах и белой рубахе, подпоясанный малиновым жгутом, почтительно напомнил:

— Извините, господин, курить у нас нельзя…

И тотчас, с особой угодливостью, начал скороговоркой:

— К блинам что прикажете? Домашнего травничку? Икорки, семушки? К ушице у нас херес на редкость хорош есть, а к наважке…

— И к наважке хересу, — прибавила она, радуя меня доброй разговорчивостью, которая не покидала ее весь вечер. И я уже рассеянно слушал, что она говорила дальше. А она говорила с тихим светом в глазах:

— Я русское летописное, русские сказания так люблю, что до тех пор перечитываю то, что особенно нравится, пока наизусть не заучу. «Был в русской земле город, названием Муром, в нем же самодержствовал благоверный князь, именем Павел. И вселил к жене его диавол летучего змея на блуд. И сей змей являлся ей в естестве человеческом, зело прекрасном…»

Я шутя сделал страшные глаза:

— Ой, какой ужас!

Она, не слушая, продолжала:

— Так испытывал ее Бог. «Когда же пришло время ее благостной кончины, умолили Бога сей князь и княгиня преставиться им в един день. И сговорились быть погребенными в едином гробу. И велели вытесать в едином камне два гробных ложа. И облеклись, такожде единовременно, в монашеское одеяние…»

И опять моя рассеянность сменилась удивлением и даже тревогой: что это с ней нынче?

И вот, в этот вечер, когда я отвез ее домой совсем не в обычное время, в одиннадцатом часу, она, простясь со мной на подъезде, вдруг задержала меня, когда я уже садился в сани:

— Погодите. Заезжайте ко мне завтра вечером не раньше десяти. Завтра «капустник» Художественного театра.

— Так что? — спросил я. — Вы хотите поехать на этот «капустник»?

— Да.

— Но вы же говорили, что не знаете ничего пошлее этих «капустников»!

— И теперь не знаю. И все–таки хочу поехать.

Я мысленно покачал головой, — все причуды, мос, невские причуды! — и бодро отозвался:

— Ол райт!

В десять часов вечера на другой день, поднявшись в лифте к ее двери, я отворил дверь своим ключиком и не сразу вошел из темной прихожей: за ней было необычно светло, все было зажжено, — люстры, канделябры по бокам зеркала и высокая лампа под легким абажуром за изголовьем дивана, а пианино звучало началом «Лунной сонаты» — все повышаясь, звуча чем дальше, тем все томительнее, призывнее, в сомнамбулически–блаженной грусти. Я захлопнул дверь прихожей, — звуки оборвались, послышался шорох платья. Я вошел — она прямо и несколько театрально стояла возле пианино в черном бархатном платье, делавшем ее тоньше, блистая его нарядностью, праздничным убором смольных волос, смуглой янтарностью обнаженных рук, плеч, нежного, полного начала грудей, сверканием алмазных сережек вдоль чуть припудренных щек, угольным бархатом глаз и бархатистым пурпуром губ; на висках полуколечками загибались к глазам черные лоснящиеся косички, придавая ей вид восточной красавицы с лубочной картинки.

— Вот если бы я была певица и пела на эстраде, — сказала она, глядя на мое растерянное лицо, — я бы отвечала на аплодисменты приветливой улыбкой и легкими поклонами вправо и влево, вверх и в партер, а сама бы незаметно, но заботливо отстраняла ногой шлейф, чтобы не наступить на него…

На «капустнике» она много курила и все прихлебывала шампанское, пристально смотрела на актеров, с бойкими выкриками и припевами изображавших нечто будто бы парижское, на большого Станиславского с белыми волосами и черными бровями и плотного Москвина в пенсне на корытообразном лице, — оба с нарочитой серьезностью и старательностью, падая назад, выделывали под хохот публики отчаянный канкан. К нам подошел с бокалом в руке, бледный от хмеля, с крупным потом на лбу, на который свисал клок его белорусских волос, Качалов, поднял бокал и, с деланной мрачной жадностью глядя на нее, сказал своим низким актерским голосом:

— Царь–девица, Шамаханская царица, твое здоровье!

И она медленно улыбнулась и чокнулась с ним. Он взял ее руку, пьяно припал к ней и чуть не свалился с ног. Справился и, сжав зубы, взглянул на меня:

— А это что за красавец? Ненавижу!

Потом захрипела, засвистала и загремела, вприпрыжку затопала полькой шарманка — и к нам, скользя, подлетел маленький, вечно куда–то спешащий и смеющийся Сулержицкий, изогнулся, изображая гостинодворскую галантность, поспешно пробормотал:

— Дозвольте пригласить на полечку Транблан…

И она, улыбаясь, поднялась и, ловко, коротко притопывая, сверкая сережками, своей чернотой и обнаженными плечами и руками, пошла с ним среди столиков, провожаемая восхищенными взглядами и рукоплесканиями, меж тем как он, задрав голову, кричал козлом:

Пойдем, пойдем поскорее
С тобой польку танцевать!

В третьем часу ночи она встала, прикрыв глаза. Когда мы оделись, посмотрела на мою бобровую шапку, погладила бобровый воротник и пошла к выходу, говоря не то шутя, не то серьезно:

— Конечно, красив. Качалов правду сказал… «Змей в естестве человеческом, зело прекрасном…»

Дорогой молчала, клоня голову от светлой лунной метели, летевшей навстречу. Полный месяц нырял в облаках над Кремлем, — «какой–то светящийся череп», — сказала она. На Спасской башне часы били три, — еще сказала:

— Какой древний звук, что–то жестяное и чугунное. И вот так же, тем же звуком било три часа ночи и в пятнадцатом веке. И во Флоренции совсем такой же бой, он там напоминал мне Москву…

Когда Федор осадил у подъезда, безжизненно приказала:

— Отпустите его…

Пораженный, — никогда не позволяла она подниматься к ней ночью, — я растерянно сказал:

— Федор, я вернусь пешком…

И мы молча потянулись вверх в лифте, вошли в ночное тепло и тишину квартиры с постукивающими молоточками в калориферах. Я снял с нее скользкую от снега шубку, она сбросила с волос на руки мне мокрую пуховую шаль и быстро прошла, шурша нижней шелковой юбкой, в спальню. Я разделся, вошел в первую комнату и с замирающим точно над пропастью сердцем сел на турецкий диван. Слышны были ее шаги за открытыми дверями освещенной спальни, то, как она, цепляясь за шпильки, через голову стянула с себя платье… Я встал и подошел к дверям: она, только в одних лебяжьих туфельках, стояла, обнаженной спиной ко мне, перед трюмо, расчесывая черепаховым гребнем черные нити длинных висевших вдоль лица волос.

— Вот все говорил, что я мало о нем думаю, — сказала она, бросив гребень на подзеркальник и, откидывая волосы на спину, повернулась ко мне. — Нет, я думала…

На рассвете я почувствовал ее движение. Открыл глаза — она в упор смотрела на меня. Я приподнялся из тепла постели и ее тела, она склонилась ко мне, тихо и ровно говоря:

— Нынче вечером я уезжаю в Тверь. Надолго ли, один Бог знает…

И прижалась своей щекой к моей, — я чувствовал, как моргает ее мокрая ресница:

— Я все напишу, как только приеду. Все напишу о будущем. Прости, оставь меня теперь, я очень устала…

И легла на подушку.

Я осторожно оделся, робко поцеловал ее в волосы и на цыпочках вышел на лестницу, уже светлеющую бледным светом. Шел пешком по молодому липкому снегу, — метели уже не было, все было спокойно и уже далеко видно вдоль улиц, пахло и снегом и из пекарен. Дошел до Иверской, внутренность которой горячо пылала и сияла целыми кострами свечей, стал в толпе старух и нищих на растоптанный снег на колени, снял шапку… Кто–то потрогал меня за плечо — я посмотрел: какая–то несчастнейшая старушонка глядела на меня, морщась от жалостных слез:

— Ох, не убивайся, не убивайся так! Грех, грех!

Письмо, полученное мною недели через две после того, было кратко — ласковая, но твердая просьба не ждать ее больше, не пытаться искать, видеть: «В Москву не вернусь, пойду пока на послушание, потом, может быть, решусь на постриг… Пусть Бог даст сил не отвечать мне — бесполезно длить и увеличивать нашу муку…»

Я исполнил ее просьбу. И долго пропадал по самым грязным кабакам, спивался, всячески опускаясь все больше и больше. Потом стал понемногу оправляться — равнодушно, безнадежно… Прошло почти два года с того Чистого понедельника…

В четырнадцатом году, под Новый год, был такой же тихий, солнечный вечер, как тот, незабвенный. Я вышел из дому, взял извозчика и поехал в Кремль. Там зашел в пустой Архангельский собор, долго стоял, не молясь, в его сумраке, глядя на слабое мерцанье старого золота иконостаса и надмогильных плит московских царей, — стоял, точно ожидая чего–то, в той особой тишине пустой церкви, когда боишься вздохнуть в ней. Выйдя из собора, велел извозчику ехать на Ордынку, шагом ездил, как тогда, по темным переулкам в садах с освещенными под ними окнами, проехал по Грибоедовскому переулку — и все плакал, плакал…

На Ордынке я остановил извозчика у ворот Марфо–Мариинской обители: там во дворе чернели кареты, видны были раскрытые двери небольшой освещенной церкви, из дверей горестно и умиленно неслось пение девичьего хора. Мне почему–то захотелось непременно войти туда. Дворник у ворот загородил мне дорогу, прося мягко, умоляюще:

— Нельзя, господин, нельзя!

— Как нельзя? В церковь нельзя?

— Можно, господин, конечно, можно, только прошу вас за–ради Бога, не ходите, там сичас великая княгиня Ельзавет Федровна и великий князь Митрий Палыч…

Я сунул ему рубль — он сокрушенно вздохнул и пропустил. Но только я вошел во двор, как из церкви показались несомые на руках иконы, хоругви, за ними, вся в белом, длинном, тонколикая, в белом обрусе с нашитым на него золотым крестом на лбу, высокая, медленно, истово идущая с опущенными глазами, с большой свечой в руке, великая княгиня; а за нею тянулась такая же белая вереница поющих, с огоньками свечек у лиц, инокинь или сестер, — уж не знаю, кто были они и куда шли. Я почему–то очень внимательно смотрел на них. И вот одна из идущих посередине вдруг подняла голову, крытую белым платом, загородив свечку рукой, устремила взгляд темных глаз в темноту, будто как раз на меня… Что она могла видеть в темноте, как могла она почувствовать мое присутствие? Я повернулся и тихо вышел из ворот.

Взято с Бунин И. А. «Чистый понедельник»
bluesman вне форумов  
 Ответ с цитатой 
  #2
Старое 18.02.2007, 13:46
Мэтр
 
Аватара для Ren
 
Дата рег-ции: 11.09.2004
Откуда: 60
Сообщения: 17.513
bluesman, спасибо, это самое любимое мое произведение.............
Ren вне форумов  
 Ответ с цитатой 
  #3
Старое 18.02.2007, 16:30
Мэтр
 
Аватара для Caramelitta
 
Дата рег-ции: 19.06.2006
Откуда: France
Сообщения: 982
Отправить сообщение для Caramelitta с помощью MSN
Спасибо, Bluesman. Очень красибый рассказ, давно не перечитывала...
Caramelitta вне форумов  
 Ответ с цитатой 
  #4
Старое 18.02.2007, 16:43
Мэтр
 
Дата рег-ции: 02.12.2004
Сообщения: 1.285
Спасибо Вам, bluesman! Это мой самый любимый рассказ из "Темных аллей".

P.S. Но их только по одному в день (или в неделю) можно. Я вот, помнится, как "залпом" прочла весь цикл, так сразу захотелось удавиться...
guenter вне форумов  
 Ответ с цитатой 
  #5
Старое 18.02.2007, 21:29
Заблокирован(а)
 
Аватара для Livi
 
Дата рег-ции: 18.04.2006
Сообщения: 6.789
Спасибо Bluesman
Livi вне форумов  
 Ответ с цитатой 
  #6
Старое 18.02.2007, 22:27
Мэтр
 
Аватара для ulitochka
 
Дата рег-ции: 25.02.2004
Откуда: Академгородок (Новосибирск) - Drôme (26)
Сообщения: 1.341
Спасибо, Bluesman, распечатала рассказ, чтобы перед сном спокойно почитать.
ulitochka вне форумов  
 Ответ с цитатой 
  #7
Старое 19.02.2007, 18:58
Модератор
 
Аватара для bluesman
 
Дата рег-ции: 02.01.2002
Откуда: Moscow, Russia
Сообщения: 4.096
Каждый раз, когда перечитываю, не перестаю восхищаться этим рассказом...
bluesman вне форумов  
 Ответ с цитатой 
  #8
Старое 19.02.2007, 19:09
Модератор
 
Аватара для bluesman
 
Дата рег-ции: 02.01.2002
Откуда: Moscow, Russia
Сообщения: 4.096
Л.Н. Дмитриевская

ПОРТРЕТ ГЕРОИНИ «ЧИСТОГО ПОНЕДЕЛЬНИКА» И.А. БУНИНА

«Счастье наше, дружок, как вода в бредне; тянешь — надулось, а вытащишь — ничего нету» (2; 614). Бредень — невод, который тянут вдвоём вброд по реке. Река — символ жизни, поэтому народная пословица становится метафорой жизни, отчасти объясняющей невозможность счастья и любви между героями «Чистого понедельника». Он, герой, этот невод тянет в одиночку, а она (являясь выразителем философии автора) ищет в жизни не счастья. Она «всё что-то думала, всё как будто во что-то мысленно вникала», он, не понимая её, отмахивался: «Ах, бог с ней, с этой восточной мудростью».

Герой ещё в начале своего повествования-воспоминания говорит «<…> она была загадочна, непонятна для меня <…>» (2; 611). Постараемся постигнуть тайну образа героини, которую не может понять герой-повествователь. Но её образ понятен автору, и он, конечно, оставил следы для распутывания клубка таинственных деталей.
Детали, связанные с востоком, исследовал Л.К. Долгополов (3), с православием — И.Г. Минералова (4, 5, 6). Мы своё исследование посвятим деталям портрета героини рассказа.


Врубель «Сирень» (1900), ГТГ


Первое описание внешности героини повествователь даёт в сопоставлении с собой: «Мы оба были богаты, здоровы, молоды и настолько хороши собой, что в ресторанах, на концертах нас провожали взглядами. Я … (пропустим автопортрет героя, напомнив лишь о его южной, горячей красоте — Л.Д.). А у неё красота была какая-то индийская, персидская: смугло-янтарное лицо, великолепные и несколько зловещие в своей густой черноте волосы, мягко блестящие, как чёрный соболий мех, брови, чёрные, как бархатный уголь, глаза; пленительный бархатисто-пунцовыми губами рот оттенён был тёмным пушком <…>» (курсив здесь и в других местах наш — Л.Д.) (2; 612).
Портрет героини напоминает восточных красавиц Врубеля («Гадалка» (1895), «Девочка на фоне персидского ковра» (1886), «Тамара и демон», «Сирень» (1900) и др.). Это можно расценивать и как художественный приём: спустя годы в сознании героя облик любимой женщины обогащается впечатлениями, ассоциациями из искусства того времени, о котором он вспоминает.
«<…> Выезжая, она чаще всего надевала гранатовое бархатное платье и такие же туфли с золотыми застёжками (а на курсы ходила скромной курсисткой, завтракала за тридцать копеек в вегетарианской столовой на Арбате) <…>» (2; 612). Портрет очень конкретен: в нём царственные цвета и материя. Вспомним парадные портреты императриц: те же цвета, тот же образ сильной, волевой женщины. Антитеза (царственного и простого) в данном портрете героини объясняет одну из загадок в её жизни: над диваном «…зачем-то висел портрет босого Толстого» (2; 611). Граф (босой — было бы оксюмороном, не будь реальностью) Л.Н. Толстой, ищущий истины у народа, со своей идеей опрощенья являлся одним из путей, по которому чего-то искала и она. Её обед в вегетарианской столовой и образ бедной курсистки (хотя, напомним: «мы оба были богаты») — это, вероятно, не что иное, как следование идеям модного на рубеже веков философии толстовства.


Крамской И.Н. Неизвестная, 1883, ГТГ


В следующих портретах особую роль играет чёрный цвет: «Я приехал, и она встретила меня уже одетая, в короткой каракулевой шубке, в каракулевой шляпке, в чёрных фетровых ботиках.
— Всё черное! — сказал я, входя, как всегда, радостно. <…>
— Ведь завтра уже чистый понедельник, — ответила она, вынув из каракулевой муфты и давая мне руку в чёрной лайковой перчатке» (2; 615).
«Чёрный» и «чистый» — многозначность позволяет воспринимать эти слова в качестве антонимов, но героиня свой чёрный оправдывает Чистым понедельником, потому что чёрный — это ещё и цвет скорби, знак смирения и признания своей греховности. Эту ассоциативную линию продолжают каракулевые шубка, шляпка и муфта. Каракуль — овца, паства, агнец Божий. Накануне она была на Рогожском («знаменитом раскольничьем») кладбище — центр московской общины старообрядцев (3; 110) — и в Прощёное воскресенье они снова едут на кладбище Новодевичьего монастыря. «В Прощёное воскресенье принято испрашивать прощение друг у друга, равно как и ходить на могилы умерших для той же цели» (1; 548). В это время в храмах читаются покаянные каноны о смерти, о приближающемся конце, о покаянии и прощении (подробнее в комментарии: 3; 109).
На кладбище у могилы Чехова, героиня вспоминает о А.С. Грибоедове, и они «…зачем-то поехали на Ордынку <…>, но кто же мог указать нам, в каком доме жил Грибоедов» (2; 617). Очередное «зачем-то» психологически объяснимо: «противная смесь сусального русского стиля и Художественного театра» (2; 617) на могиле Чехова в противовес напоминает о трагической смерти в Персии и могиле А.С. Грибоедова. Его знание Московского общества, отражённое в известной комедии, жизнь и смерть на востоке — всё было близко ей. Ведь глядя на неё и вдыхая «какой-то слегка пряный запах её волос» герой думает: «Москва, Астрахань, Персия, Индия!» Зачем ищет этот дом на Ордынке? Наверное, чтобы, как и полагается в этот день, просить прощения у автора «Горя от ума» за неизменившиеся московские нравы. Дом не нашли; проехали, не завернув, мимо Марфо-Марьинской обители и остановились в трактире Егорова в Охотном ряду. «Мы прошли во вторую комнату, где в углу, перед чёрной доской иконы Богородицы Троеручицы, горела лампадка, сели за длинный стол на чёрный кожаный диван… Пушок на верхней губе был в инее, янтарь щёк слегка розовел, чернота райка совсем слилась с зрачком, — я не мог оторвать глаз от её лица» (2; 617).
Портрет в интерьере: она вся в чёрном сидит на чёрном диване рядом с черной доской иконы. Мотив чёрного в образе героини благодаря иконе выводится на сакральный уровень. Героиня, со своей индийской, персидской красотой, связывается Богородицей ещё и через восточные черты:
«— Хорошо! Внизу дикие мужики, а тут блины с шампанским и богородица троеручица. Три руки! Ведь это Индия! Вы — барин, вы не можете понимать так, как я, всю эту Москву» (2; 617).
По последнему восклицанию можно понять, что в Москве для героини (и автора, как известно) сливаются Запад — Восток — Азия: это и дикие мужики, и блины с шампанским, и богородица, и Индия… Ранее это «Василий Блаженный и Спас-на-Бору, итальянские соборы — и что-то киргизское в остриях башен на кремлёвских стенах…» (2; 614). Такое же слияние есть и в её образе. Вот следующее портретное описание:
«…Она прямо и театрально стояла возле пианино в чёрном бархатном платье. Делавшем её тоньше, блистая его нарядностью, праздничным убором смольных волос, смуглой янтарностью обнажённых рук, плеч, нежного, полного начала грудей, сверканием алмазных серёжек вдоль чуть припудренных щёк, угольным бархатом глаз и бархатистым пурпуром губ; на висках полуколечками загибались к глазам чёрные лоснящиеся косички, придавая ей вид восточной красавицы с лубочной картинки» (2; 619).
По-прежнему через чёрный цвет проводится мотив скорби о своей греховной сущности, в которой героиня признаётся строками древнерусского сказания: «И вселил к жене его диавол летучего змея на блуд. И сей змей являлся к ней в естестве человеческом, зело прекрасном…» (1; 618).
Восточная красавица предстаёт в театральном и царском блеске и с театральной позой возле пианино, на котором только что играла начало «Лунной сонаты». Сакральный смысл восточных черт героини, возникший в сопоставлении с иконой, разрушается, а образ восточной красавицы утрируется до лубочной картинки.
На «капустнике» Художественного театра она «ловко, коротко притоптывая, сверкая серёжками, своей чернотой и обнажёнными плечами и руками» (2; 620) танцевала польку с пьяным Сулержицким, который при этом «кричал козлом». «Капустник» напоминает шабаш, а в героине проявляются почти демонические черты — дала волю своей греховной, уже давно осознанной, сущности. И это тем неожиданнее, что ещё совсем недавно читателю предлагался в параллель к её образу святой лик Богородицы.
Ауру загадочности, непредсказуемости героини снова можно развеять психологическим анализом поступков. Решение поехать на «капустник», отдаться в последний, а может, и единственный раз безудержной страсти своей натуры, а затем провести ночь с тем, о ком думала: «Змей в естестве человеческом, зело прекрасном…», возникло после того, как окрепло решение: «Ох, уйду я куда-нибудь в монастырь, какой-нибудь самый глухой, вологодский, вятский!» Как не испытать себя, проверить правильность решения, попрощаться с миром, вкусить в последний раз греха перед полным отречением? Но вера ли движет ею, насколько искренне её покаяние, если она и раньше спокойно признаётся, что в монастыри её тянет не религиозность, а «не знаю что…»
«Чистый понедельник» заканчивается портретом героини в общей процессии инокинь, следующих за великой княгиней: «<…> из церкви показались несомые на руках иконы, хоругви, за ними, вся в белом, длинном, тонколикая, в белом обрусе с нашитым на него золотым крестом на лбу, высокая, медленно, истово идущая с опущенными глазами, с большой свечой в руке, великая княгиня; а за нею тянулась такая же белая вереница поющих, с огоньками свечек у лиц, инокинь или сестёр <…> И вот одна из идущих посередине вдруг подняла голову, крытую белым платом, загородив свечку рукой, устремила взгляд чёрных глаз в темноту, будто как раз на меня…» (2; 623).
И.А. Бунин в эмиграции уже знал о судьбе, постигшей царскую семью и великую княгиню, поэтому её портрет подобен иконе — в нём лик («тонколикая»), образ святой. Среди чисто-белой процессии, под белым платом — она, которая хоть и стала «одной из», а не Шамаханской царицей, как было прежде, но все-таки не смогла спрятать смольную черноту своих волос, взгляд чёрных глаз и свою ищущую чего-то натуру. Трактоваться последний портрет героини может по-разному, но для Бунина, скорее, важна была мысль о неукратимой силе природы человека, которую невозможно спрятать или победить. Так было и в «Лёгком дыхании», рассказе 1916 года, то же и в «Чистом понедельнике», написанном в 1944 году.


ЛИТЕРАТУРА

1. Булгаков С.В. Настольная книга для священно-церковных служителей. — М., 1993. — Ч.1.
2. Бунин И.А. Чистый понедельник.
3. Долгополов Л.К. На рубеже веков: О русской литературе конца ХIХ— начала ХХ века. — Л., 1985.
4. Минералова И.Г. Комментарии // В кн.: А.П. Чехов Дама с собачкой. И.А. Бунин Чистый понедельник. А.И. Куприн Суламифь: Тексты, комментарии, исследования, материалы для самостоятельной работы, моделирование уроков М., 2000. С.102–119.
5. Минералова И.Г. Поэтический портрет эпохи // Там же. С.129–134.
6. Минералова И.Г. Слово. Краски, звуки… (стиль И.А. Бунина) // Там же. С.134–145.


Взято с http://www.mineralov.ru/dmitrevsk1.htm



bluesman вне форумов  
 Ответ с цитатой 
  #9
Старое 22.02.2007, 16:16
Модератор
 
Аватара для bluesman
 
Дата рег-ции: 02.01.2002
Откуда: Moscow, Russia
Сообщения: 4.096
А вот очень и очень интересный хронотоп рассказа.
Очень глубокие параллели и мысли, в связи с этими параллелями всплывают.
Как много Бунин заложил в этот рассказ.....
http://circ.mgpu.ru/works/30/Kanunni...D%E0%20%AB.ppt
Да, файл в формате PowerPoint.
bluesman вне форумов  
 Ответ с цитатой 
  #10
Старое 23.03.2007, 22:57
Мэтр
 
Дата рег-ции: 06.05.2005
Сообщения: 1.388
Прощёное Воскресенье
Прощёное Воскресенье. Новодевичье. Бунин.



Дух родины... Застывшие деревья...
И нега предзакатной тишины...
Монашки-галки, оправляя перья,
Болтают что-то в выступах стены...

Лампадок божьих свет неугасимый,
Курантов звон пронзает синеву....
И счастье - след ботиночка любимой
На чистом всепрощающем снегу.

LIKA
Beverly вне форумов  
 Ответ с цитатой 
  #11
Старое 23.03.2007, 23:53
Мэтр
 
Аватара для Ren
 
Дата рег-ции: 11.09.2004
Откуда: 60
Сообщения: 17.513
bluesman пишет:
Река — символ жизни, поэтому народная пословица становится метафорой жизни, отчасти объясняющей невозможность счастья и любви между героями «Чистого понедельника». Он, герой, этот невод тянет в одиночку, а она (являясь выразителем философии автора) ищет в жизни не счастья. Она «всё что-то думала, всё как будто во что-то мысленно вникала», он, не понимая её, отмахивался: «Ах, бог с ней, с этой восточной мудростью».
Никогда не понимала желания "критиков" популярно объяснять тексты великих писателей. Что нового донесла до нашего сознания г-жа Дмитриевская?
__________________

Вселенная улыбалась. А мы плакали.
Ren вне форумов  
 Ответ с цитатой 
  #12
Старое 24.03.2007, 00:07
Модератор
 
Аватара для bluesman
 
Дата рег-ции: 02.01.2002
Откуда: Moscow, Russia
Сообщения: 4.096
Ren, ну, это вполне нормальное явление - не "критиковать", но исследовать творчество того или иного писателя-композитора-художника. Я как раз такое желание понимаю, и, когда это сделано человеком понимающим, интересным и профессиональным - даже приветствую

Естественно, что каждый человек понимает так, как он понимает то или иное произведение, и никто не изменит этого. Я уже говорил, что "Чистый понедельник" - очень особое для меня произведение. Но даже при всей моей любви к Бунину - я не могу знать о нем больше, чем профессионалы, посвящающие годы и жизни на изучение творчества писателя. Однако, из приведенных ссылок я почерпнул для себя очень интересные факты. Так что, не так уж и плохо, что есть люди, искренне любящие Бунина, и изучающие его творчество А думать всегда надо своей головой, тут никто даже не спорит
bluesman вне форумов  
 Ответ с цитатой 
  #13
Старое 24.03.2007, 00:09
Модератор
 
Аватара для bluesman
 
Дата рег-ции: 02.01.2002
Откуда: Moscow, Russia
Сообщения: 4.096
Beverly, замечательные стихи!!! Ваши?
bluesman вне форумов  
 Ответ с цитатой 
  #14
Старое 24.03.2007, 01:21
Мэтр
 
Аватара для Светильничек
 
Дата рег-ции: 28.11.2006
Откуда: Санкт-Петербург
Сообщения: 1.090
Отправить сообщение для  Светильничек с помощью ICQ
Smile

bluesman, спасибо, очень давно читала этот рассказ. А теперь - как заново.
__________________
Глупый Ёжик
Светильничек вне форумов  
 Ответ с цитатой 
  #15
Старое 24.03.2007, 15:10     Последний раз редактировалось Beverly; 24.03.2007 в 15:15..
Мэтр
 
Дата рег-ции: 06.05.2005
Сообщения: 1.388
Smile

bluesman, нет, к сожалению, не мои . С автором у меня кроме восхищения талантом Бунина ничего нет. Псевдоним автора говорит сам за себя - Лика .
Стихотворение попалось вот здесь: http://www.poezia.ru/user.php?uname=Iraida
и зацепило
Beverly вне форумов  
 Ответ с цитатой 
        Ответ        


Закладки


Здесь присутствуют: 1 (пользователей - 0 , гостей - 1)
 

Ваши права в разделе
Вы не можете создавать новые темы
Вы не можете отвечать в темах
Вы не можете прикреплять вложения
Вы не можете редактировать свои сообщения

BB коды Вкл.
Смайлы Вкл.
[IMG] код Вкл.
HTML код Выкл.

Быстрый переход

Похожие темы
Тема Автор Раздел Ответов Последнее сообщение
Отели "Fortuna", "Avenir", "Le faubourg","Marena" carry Мнения и вопросы о гостиницах во Франции (и не только) 4 05.05.2007 22:11
"Мастер-класс студии "Апрелик" на "Эксполанг-2007" Albosha Что-Где-Когда 7 13.02.2007 09:52


Часовой пояс GMT +2, время: 21:07.


Powered by vBulletin®
Copyright ©2000 - 2024, Jelsoft Enterprises Ltd.
 
Рейтинг@Mail.ru
 
©2000 - 2005 Нелла Цветова
©2006 - 2024 infrance.su
Design, scripts upgrade ©Oleg, ALX